ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Я снова в КПЗ, но никого не вижу и не слышу. Я весь погружен в свои переживания. Передо мной лист бумаги. Написать заявление: «Прошу встречу с невестой». Боже мой, какое это удивительное красивое слово на всех языках. Неужели я могу позволить себе думать, что у меня может быть невеста? Пусть я получил рекордно маленький срок. Никто никогда не получал в серьезных случаях меньше трех лет, но ведь я буду голодать дальше. А они всегда могут учинить новую провокацию.

Ведь там, где мы одержали ошеломляющую победу, они потерпели позорное, болезненное поражение. Поражение целой организации, целой страны. Неужели они не захотят отомстить? И все-таки я пишу: «Прошу разрешить свидание с невестой». Главное, чтобы мы не начали разрешать себе такие иллюзии, крах которых причинит слишком много боли.

Ночным этапом меня отправляют снова в Таллинн, и я сижу в своем закутке под стук колес в странном подвешенном состоянии между небом и землей. Эйфория фантастической победы будто обнимает и окутывает меня. Как было бы хорошо, чтобы завтра никогда не наступило. Завтра, — в котором продолжается голодовка и карцер. И хотя полтора года — это, конечно, очень мало по сравнению с тем, что могло бы быть, но все же это еще целый год мучений впереди.

08.02.1985 телефонная беседа. Миша

Свидания с Сашей не дают. Он продолжает голодовку. А они продолжают держать его в карцере. Лишение свидания незаконно. Даже если человек наказан и помещен в карцер, его могут лишить только обычного свидания. Но это не распространяется на свидание после суда (ст. 360 УПК РСФСР).

Просьба: не успокаиваться после получения относительно малого срока. Надо продолжать говорить о нем на всех форумах и требовать его освобождения. Он продолжает сидеть в карцере. Терять нечего! К тому же очень реальна возможность дополнительных обвинений. Висит угроза открытия нового дела по ст. 70 или ст. 190 — ведь всю литературу, конфискованную на обысках в Эстонии и Москве, выделили в отдельное «производство».

Борьба за Александра Холмянского не окончена. Теперь все зависит от нас, от людей доброй воли в свободном мире, от правительств и парламентов западных стран.

Свободу Александру Холмянскому!

В Выру около суда была странная активность вокруг нас: два человека, представившиеся эстонскими националистами, назойливо сопровождали нас все время. Они настойчиво просили нас передать на Запад какое-то воззвание, явно провокационного характера. Очень похоже на новую игру КГБ. Особенно, если вспомнить, что Саше подсадили в карцер человека, который тоже представился эстонским националистом и тоже просил передать что-то на Запад.

1 14.02.85 Kholmyansky Sentenced_Washing Jewish Week 14.02.85

Холмянский — приговорен, Щаранский – болен

 

Появляется мой адвокат Март Раск. Перед нами непростой вопрос: подавать ли кассацию? Приговор составлен таким смехотворным образом, что получилось, что с меня сняты обвинения по пистолету, но оставлены по патронам. Хотя в точности те же доводы применимы и к патронам. Они тоже были унесены не опечатанными, номера их серий никто не записал и так далее. По любой человеческой логике нужно подать кассацию и сказать, что все, что относится к пистолету, относится и к патронам.

— Мне кажется, подача кассации была бы правильным шагом, — говорит Раск, — я приготовлю кассационную жалобу. Когда она будет готова, привезу, чтобы Вы ее подписали.

Дней через десять появляется Раск. Он заметно взволнован. Обычно его едва заметный эстонский акцент сейчас кажется очень сильным.

— Я не рекомендую подавать кассационную жалобу вообще.

Я стою в немом изумлении.

— Но почему? Ведь только десять дней назад мы с вами все обсудили. Вы советовали подавать.

— Я хочу разъяснить что-то: если вы не подаете кассационную жалобу в течение месяца со дня вынесения приговора, приговор вступает в силу. Это тяжело звучит, вам еще сидеть целый год, но это все-таки год. Мы знаем, что это гораздо меньше, чем могло бы быть. И изменить этот ход событий не так просто. Но в тот момент, когда вы подаете кассацию, вы как будто аннулируете все разбирательство, которое было на суде низшей инстанции, аннулируете и приговор. Здесь таится очень большая опасность, что те силы, которые не очень довольны вашим приговором, приложат все силы, чтобы на кассационном суде все было хуже, а не лучше.

— Неужели так бывает? Неужели кассационный суд может ухудшить приговор суда низшей инстанции?

— Может, все может быть. Вы открываете ящик Пандоры.

Я смотрю на него с изумлением. Он так изменился, видимо, он получил откуда-то новую информацию. Однако ни за что не желает говорить – какую и откуда.

Власти, узнав об отказе от подачи кассации, приходят в форменное бешенство. Меня снова вызывают к Майбороде. Разговор начинается довольно бессвязно. В середине разговора звонок, и кто-то незримый, похоже, начинает давать Майбороде указания. И тот на глазах преображается: и поза, и лицо – все выражает раболепие, будто говорит с очень большим начальством. ГБ, конечно, удобно давать указания по телефону, чтобы потом не оставалось никаких следов, никаких документов. Потом в коридоре меня выводят к какому-то незнакомому господину, который тоже в странном ажиотаже говорит:

— Вы понимаете, что отказ от кассации равносилен признанию себя виновным. Вы признаете себя виновным?

— Нет, Боже упаси, конечно, нет. Кассация — это мое право, хочу — пользуюсь этим, хочу — нет.

Вызов к тюремному психиатру или психологу. Мурыжит меня несколько часов, пытаясь залезть в мою душу со всех сторон. Тоже пытается меня склонить к кассации. Похоже, прав был Раск. Кто-то очень информированный предостерег его. Они, видимо, действительно заготовили какую-то ловушку, и наш отказ сильно усложняет им жизнь. Мне кажется, я должен снова перехватить инициативу. Может быть, снова попробовать сухую голодовку? Иначе мне никак не усилить давление.

Снова вызов к Майбороде. Он уже совсем плохо владеет собой. Бесится, неистовствует.

— Вы напрасно беспокоитесь по поводу кассации. Я хочу вас известить, что с завтрашнего дня начинаю сухую голодовку.

— Что? Сухую голодовку? Да мы вам одолжение делаем, кормим вас, уж давно подохли бы, а вы тут еще наглеть?

— Ваше пресловутое «кормление», по вашим же словам, лишь отдаляет смертельный исход и неминуемо приводит к необратимым изменениям в организме. Я о нем не просил. Это насильственное кормление. Мне угрожали наручниками и щипцами для разжимания челюстей и отжимания языка. Как известно, у вас для этого существует целый инструментарий. Я этого не просил, вы можете это прекратить в любой момент.

— Ах так, замечательно, мы его и прекратим. Не хотите умирать медленно, хотите быстро. В карцер его!

Я снова в маленьком карцере. От стен веет сыростью, гнилью. Все как всегда, будто ничего другого на свете и не бывает. Запертая в стенку нара, немыслимый железный табуретик под ней, на котором невозможно усесться, туалетик в углу, отгороженный бетонной стенкой высотой в метр, и кран.

Откроешь – течет вода, струится вода, вода. Для всех вода, а для меня – нет. Будто в огромном море, и воды этой видимо-невидимо, уходит под горизонт, а пить нельзя. Нельзя – горькая, а сверху палит солнце, растопить уже грозит. Черпнул бы я водичку, а нельзя, горькая. Так и эта – я открываю — струится водичка, открываю больше — поток.

Смачиваю лицо. Нет, пить не буду. Они, наверное, думали так, вроде игра это с водой. Нет-нет, да и выпьет. Просчитались, как всегда, недооценили. Хорошо, что чувства голода как не было, так и нет. А вот пить… шелушится кожа на руках и на ногах, язык весь пересох, как шершавая губка прилипает к небу. Я пытаюсь облизать им пересохшие губы, рефлекторно пытаясь глотнуть, смочить слюной высохший язык. Тщетно. Вот она передо мной — вода, я вижу ее. Вот ручеек, я поднимаюсь выше, вот подземные ключи отсюда бьют, чистая прозрачная ключевая вода. Вот она журчит, все струится, я вижу ее. Я нагибаюсь, черпаю ладонями и… вновь я в карцере. Открываю воду, вот она бьется, струится о мои ладони, капает с них.

Они думали, что я не смогу перебороть себя. Они ошиблись. Вот она — вода из волшебного ручейка, я становлюсь на колени, я лакаю, нет, я глотаю, вбираю в себя полный рот воды. Она освежает, поит, наполняет. Полный рот воды, воды, воды. С силой упираюсь руками о шершавую стенку, до боли тру руки. Откинуться назад затылком, сделать себе больно, чтобы пересилить ту боль.

Сколько прошло? Дня три, наверное, уже. Скорей бы потерять сознание. Они решили меня уморить — теперь, после суда? Они, видимо, не понимают, сколько может человек прожить без воды. Они не знают, может быть, спросят, я скажу им – семь дней, да, семь. Нет, они не хотят меня уморить, они просто не верят, что я в состоянии не пить столько времени после такой голодовки. А значит, они придут, когда будет слишком поздно.

Мне кажется, почти весь четвертый день прошел в забытье. Мысли путаются… я ухожу. Я ухожу, но я победил. Они хотели всех запугать, а не смогли никого. Они хотели представить нас как террористов и не смогли, хотели устроить показательный процесс, и не смогли. Я ухожу… ухожу красиво. Я знаю точно: «Побеждает тот, кто готов идти до конца»!

Сегодня пятый день. Язык совсем распух. Губы растрескались и кровоточат. Вот, кажется, течет кровь из носа. Наверное, лопнули сосуды. А молиться могу, могу. Мне кажется, ОН слышит мою молитву; мне кажется, ОН говорит мне: «Ты делаешь правильно, это не напрасно. Как Праматери Рахели ОН сказал: «Есть воздаяние»! Я в пустыне, я нахожусь в пустыне, нет вокруг никого. Ни звука, полная тишина. Почему же течет кровь? Это хорошо, это быстрее, это не так мучительно.

Где-то там есть большой мир, где люди пьют, когда им угодно и сколько угодно. Есть реки и озера, целые озера воды. Они просто не могут понять, никогда не поймут, что это значит всегда иметь возможность пить. Мне кажется, начались слуховые галлюцинации. Это идет обоз в пустыне, а он знает куда идти, там вода…

С резким скрежетом распахивается дверь карцера, и входит целая делегация, человека четыре, может, больше. В карцере все не поместятся. Впереди невысокого роста человек, это прокурор по надзору Димов. За ним стоит огромный Майборода. Димов смотрит на меня и ахает. Он кричит на Майбороду, но я уже не разбираю слов. Димов спрашивает что-то меня, но смысл его слов не доходит до меня. Я только вижу, как опрометью бегут ко мне навстречу двое с носилками. Меня укладывают на носилки и быстрым шагом несут. Я лежу как куль, не в силах пошевелиться.

Меня вносят в тюремную больничку, быстро кладут на койку. Вокруг меня стоят несколько человек. Я вижу словно сквозь туман, как они качают головами. Я, видимо, хорош. Сестра тщетно пытается найти вену на моей руке, чтобы поставить капельницу. А вены ссохлись, спались, их теперь не найти. Отчаянно она пытается колоть и там и сям. Неловкое движение иглой, резкая боль, и я теряю сознание.

03.03.85 телефонная беседа. Оксана Холмянская:

Саша с 25 февраля (приблизительно) находится в больнице при тюрьме. Это стало известно из телефонного разговора с московским медицинским управлением МВД СССР. Они подтвердили, что Саша продолжает голодовку. Родители в пятницу были на приеме у Димова — прокурора по надзору за исправительными учреждениями. Он сказал, что поскольку Саша продолжает голодовку, не дают свидания с ним.

10.03.85 телефонная беседа. Миша Холмянский:

Стало известно, что три недели назад Сашу перестали кормить. Его вес упал до 42.5 кг при росте 172 см. Известно также, что у него было кровотечение. В результате он был госпитализирован. По крайней мере три дня назад он еще находился в больнице. Когда его самочувствие улучшится, его переведут в лагерь.

Просьба послать письмо Шульцу и главам делегаций на переговорах в Женеве.

 

Очнувшись, осматриваюсь. Большая больничная палата. Десять коек, все заняты. Окно забрано решеткой, как в камере. А дверь… дверь – нет, дверь обычная, как в обычной комнате, будто на воле. Я уже отвык совсем, забыл, что так бывает: дверь без решетки. Смотрю на нее с недоверием. Но вот дверь открывается, и виден кусочек коридора. Интересно, ходячие больные могут выйти сами в коридор?

Видя, что я очнулся, ко мне подходит сестра, меряет давление и температуру. Качает головой: восемьдесят на пятьдесят.

— Нам необходимо вас взвесить.

Приходит санитар, перетаскивает меня на весы. Сорок два с половиной килограмма.

— Рост у Вас какой?

— Сто семьдесят два.

— Вы дошли до самой нижней грани, — говорит сестра почему-то охрипшим голосом.

Я киваю. Это упражнение жутко утомило меня, я лежу пластом.

— Вы будете получать питание внутривенно, а заодно и комплекс витаминов, — сообщает мне сестра.

Снова мучительная процедура поиска вены.

— Из-за Вашей голодовки и отсутствия жидкости все ваши вены совсем скукожились. Сами себе пытку придумали.

Ночь. Я, оказывается, лежу прямо напротив ослепительной лампы, которая, конечно, не выключается и ночью. Кладу на глаза свернутый носовой платок, который так и не отняли у меня на всех обысках. Проваливаюсь в бездну.

Похоже, взялись они крепко меня подремонтировать. Бесконечные капельницы, какие-то еще вливания. Проходит день за днем, неделя, вторая неделя. Через две недели мне сообщают:

— Ваш вес сорок шесть килограммов. Мы вывели вас из ситуации кризиса, но если будете продолжать голодовку, то неминуемо вернетесь в это состояние снова. Только вопрос времени.

Я начинаю потихонечку вставать, могу пройтись уже вдоль палаты. К середине третьей недели, осмелев, выхожу в коридор, могу пройти несколько шагов по коридору. А распрямиться не могу, как-то согнуло.

— Эй ты, жертва Освенцима, — с добродушной улыбкой позвала меня какая-то тетка, уборщица, что ли.

Видимо, хорош я, действительно.

— Что, не нравлюсь?

— Да краше в могилу кладут.

— В могилу-то еще рано.

— Рано, не рано, а одной ногой там.

— Не надо, я двужильный.

— А сколько тебе лет-то, двужильный?

— Тридцать четыре, вот тридцать пять должно быть скоро.

— Где ты живешь, доходяга?

— В Москве.

— Жена, дети?

— Да нет, не женат пока.

— Да уж пора давно жениться было. Девушка-то хоть есть?

— Девушка? Есть. Вот, ждет меня. Вернусь, поженимся.

— У-у, куда ж тебе такому жениться-то? Поголодуешь, поголодуешь, так и женилка отсохнет.

В палате последние известия: умер Черненко. Ага, значит, шмад[1] действует не только на нас. Вот и Андропов, вот Черненко. Вся страна с замиранием ждет, кто же возглавит комиссию по похоронам. Настоящий Оруэлл. Чтобы стать генсеком, нужно обязательно сначала возглавить комиссию по похоронам предыдущего.

12.03.85 телефонная беседа. Миша Холмянский:

Просьба: завтра в Москве в Кремле состоится прием после похорон Черненко. Может ли кто-нибудь представить проблему советского еврейства и узников Сиона? В первую очередь – Англия?

Дорогие друзья!

Завтра, 13 марта, исполняется полгода с того дня, как наш сын Александр Холмянский начал проводить голодовку в тюрьме. Он протестует против незаконного ареста, сфабрикованного дела и несправедливого приговора. Он объявил, что прекратит голодовку в первый день своего освобождения. Александр Холмянский борется не только за самого себя, он борется также и за всех советских евреев, желающих репатриироваться в Израиль.

На протяжение всего периода его заключения вы распространяли информацию о нем и о его борьбе в средствах массовой информации в среде еврейского народа в Израиле и в странах рассеяния. Эта информация дошла до многих сердец и вызывала беспрецедентную волну солидарности и поддержки в Израиле, Европе и Америке. Мы очень ценим эти усилия.

В настоящее время, когда из-за столь продолжительной голодовки возникла опасность для его жизни, мы просим вас умножить усилия для привлечения внимания средств массовой информации к его героизму и к его отчаянному положению. Пожалуйста, возвысьте свой голос! Обратитесь к правительству Израиля, к израильской общественности, к еврейским общинам во всем мире, чтобы они предприняли безотлагательные действия ради его спасения.

Его родители.

 

Вечером 18 марта меня выдергивают на этап в Ленинградские «Кресты» и дальше на восток. Я снова в полукупе для смертников или тяжелобольных, а остальная часть «столыпина» забита до отказа. Напротив моего полукупе в коридоре все время стоит конвойный, они меняются. Только теперь до меня доходит: это же мой персональный конвой. Вот это почет! Эта мысль слегка успокоила, напряжение куда-то отступило. Интересно, куда же все-таки везут?

24.03.85 телефонная беседа. Миша Холмянский:

Просьба: стало известно, что 7 апреля прибывает с визитом в Союз группа сенаторов в главе со спикером Томасом О’Нилом. А еще через два дня — другая делегация, в ее составе Cohen (нееврей) от штата Мэн и Carl Levin от штата Мичиган. Просьба: обратиться к ним через глав еврейской общины в США, а также организовать для них встречи с еврейскими активистами в Москве.

По Сашиному делу теперь желательна тихая дипломатия. Просьба обращаться ко всем делегациям и влиятельным лицам, которые едут в Москву.

Посылку с теплыми вещами передать не удалось, и он был отправлен на этап с теми вещами, с которыми был арестован в июле прошлого года.

 

И вот знаменитая пересыльная свердловская тюрьма. Тоже гигантский зал, тоже какие-то люди. В отличие от “Крестов” здесь еще объявления по громкоговорителю. Один тон чего стоит — лающий, мерзкий, разобрать все равно ничего нельзя, как на вокзале. Меня отправляют в камеру-изолятор на карантин.

Кончается карантин, и меня переводят в большую тюремную больницу. Снова бесконечные капельницы. Обе мои руки превратились в два огромных синяка от кисти руки до локтей из-за бесконечных попыток вставить иглу капельницы в вену. Меня осматривают разнообразные врачи, но безучастно. Никого, кажется, здесь не беспокоит, продолжаю ли я голодовку. Похоже, они здорово увеличили количество питательной жидкости, которую вливают мне во время принудительного кормления.

День проходит за днем. Не происходит ровным счетом ничего. Время будто остановилось. Проходит неделя, вторая. Кончился март, начался апрель. Я уже довольно свободно хожу по палате и выхожу в коридор.

— Ваш вес сорок восемь килограммов, давление девяносто на шестьдесят, — сообщают мне во время очередной проверки.

В последние дни мое кормление осуществляет новый фельдшер. В отличие от тех сестер, которые были раньше, норовит начать со мной общение. Чуть-чуть расспрашивает меня, чуть-чуть рассказывает сам. Но нет, не провоцирует, очень дружелюбный. Может быть, слишком дружелюбный для тюремной больницы.

В воскресенье, 8 апреля, когда меня привел конвой на кормление, смесь еще не была готова. Фельдшер отпустил конвой и говорит мне:

— Посиди, пока я буду готовить, мне нужно еще несколько минут.

Он готовит что-то типа жидкой манной каши с молоком на моих глазах. Я сижу, слушаю в пол-уха его разговор. Вдруг, вместо того чтобы всунуть мне зонд в рот, он ставит передо мной тарелку свежесваренной манной каши и кладет туда изрядный кусок сливочного масла.

— Ешь, ешь, — говорит он мне, — никого здесь нету. А я не выдам.

От неожиданности я растерялся. Давно забытый запах пищи щекочет ноздри. Кубик масла постепенно подтаивает в середине тарелки с горячей кашей. Горячая волна неодолимого желания заполонила меня. Рот наполнился слюной; в состоянии, близком к аффекту, я хватаю ложку и в одно мгновение уминаю всю кашу.

— Ну и молодец, — с отеческой улыбкой говорит фельдшер, — на, только вытри губы.

Я вытираю губы, и он вызывает конвойного. В состоянии полного блаженства, неописуемого человеческими словами, я отправляюсь на койку. Все мое тело будто наполнено негой до краев. Блаженный младенческий сон окутывает меня.

На следующий день фельдшер снова отпустил конвойного и снова ставит передо мной тарелку.

— Нет, нет, ты что! Это ж получается, что я прекратил голодовку.

— Да брось ты, никто не узнает. Я же не выдам. Ты и есть будешь, и будет считаться, что ты голодовку держишь.

— Как считаться, где считаться? Нет проблемы определить, держит человек голодовку или просто сидит на скудном питании.

— Ну, чего ты ломаешься? Вчера ведь ел сам! Слушай, ладно, я уж приготовил, налил. Раз, одно движение, и нету. И кончен бал. Завтра отдельно поговорим.

Не в силах совладать с собой, я проглатываю и во второй день. Снова блаженная истома и нега наполняют все мое тело. Кто может оценить это состояние? На третий день приходит с обходом главный врач больницы.

— Я рад, Холмянский, что вы, наконец-то, образумились и начали самостоятельно принимать пищу. Поверьте мне, Вы об этом никогда не пожалеете.

Я чувствую, как мое лицо покрывает краска. Боже, не выдержал, сломался. Хитрым обманом они сумели добиться того, чего не могли лобовой атакой. Угрызения совести, стыд мучили меня всю ночь. Не сомкнул глаз ни на минуту. Лишь утро принесло какое-то успокоение.

А почему, собственно, я должен так стыдиться? Какое преступление я совершил? Я кого-то обманул, я что-то обещал и не сдержал своего слова? Боже, я провел в карцерах пять месяцев подряд. По-моему, это рекорд. Я держал голодовку с тринадцатого сентября. Сколько это получается? Взял бумажку, сижу, считаю. Это выходит двести семь дней. Двести семь дней, разве это мало? Не знаю, существует ли рекорд Гиннесса на такие вещи.

К тому же, ничто не мешает мне возобновить голодовку. Я могу продолжать жить с высоко поднятой головой. Пусть я буду питаться этой смесью самостоятельно, пока они готовы мне ее так давать. Сейчас надо немножечко восстановиться. Ведь власти недовольны тем сроком, который я получил. Новая провокация, будь то оружие или что-нибудь подобное, висит надо мной каждый день. Не закрыто дело по антисоветской литературе. Я должен иметь возможность возобновить голодовку. Я должен иметь возможность угрожать этим властям.

Я уже достаточно показал, что в состоянии голодать очень долго. В этой ситуации моя угроза — вещь действенная. Вообще, угроза часто более действенна, чем ее исполнение. Раз уж так получилось, надо восстановиться, чтобы оружие голодовки снова оказалось у меня в руках. Не чувствовать себя ущербным, не чувствовать себя слабым.

Что же, интересно, означает число 207? Я сижу несколько дней и подбираю гематрию[2], равную 207. Боже, ведь это же “ор” – свет! Как я сразу это не увидел?! Эта нехитрая находка вернула мне душевный покой.

Между тем там, на воле, мои дорогие соратники продолжают проект «Городов». Как они там?

Дов Конторер:

Нам с Гейзелем пришлось принимать эстафету в самых неблагоприятных условиях, после двух громких арестов в Москве (твой и Юлика Эдельштейна), осуждения Иосифа Беренштейна в Киеве и целого ряда обысков, изъятий и «спецпредупреждений» в других городах Союза.

На какое-то время все затихло… Во-первых, потому, что мы с Гейзелем, да и все остальные участники проекта в Москве, были прикованы к вашим процессам, следили за твоей голодовкой и занимались в основном московскими делами. Во-вторых, нам нужно было как-то оценить масштабы ущерба и распределить между собой работу. Но передышка была недолгой, и уже осенью 1984 года «Города» ожили. Разделение полномочий было очень условным, мы во многом заменяли друг друга и вообще работали без каких-либо трений, «борьбы за лидерство» и т.п.

Для начала нужно было понять, какие связи уцелели. Не в том только смысле, кто остается на свободе (это мы знали), но также и в плане сохранения работоспособности, незапуганности, готовности продолжать заниматься делом. Большинство наших людей в городах знало тебя лично, и твой арест, вместе с другими событиями лета и осени 1984 года, не мог не произвести на них впечатления. Люди реагировали по-разному. Было необходимо заново оценить ситуацию, и я отправился тогда в первую после твоего ареста поездку по городам Поволжья, а затем в Среднюю Азию и, после небольшого перерыва, в Прибалтику.

Кажется, именно тогда со мной произошел случай в Пензе, который я отношу к категории маленьких личных чудес, случавшихся со мной в те годы нечасто, но все же случавшихся — и дававших острое ощущение того, что наше дело хранимо свыше… А было так. Обычно мы избегали совмещения функций, связанных, с одной стороны, с финансовым обеспечением проекта, и, с другой, с содержанием проекта, как таковым. Иначе говоря, в обычных условиях предназначенные на продажу фотоаппараты (для финансирования проекта) возились дилерам одними людьми, а книги еврейским активистам — другими. Но это «в обычных условиях», а на практике штат надежных, доверенных «ездоков» был не очень велик, и людям иногда приходилось заменять друг друга.

Еще важнее было не везти одновременно книги и фотоаппараты, поскольку случайный провал в этом случае был чреват особой опасностью. Но даже и этот принцип нами не всегда соблюдался. Бывали исключения из правил, обусловленные срочными нуждами и т.п. Так вот, тогда создалась ситуация, требовавшая как можно быстрее забросить в Саратов товар на продажу, потому что оплачивать нужды проекта в Москве было нечем.

Соответственно, в моем рюкзаке оказалось тогда два нераспакованных японских фотоаппарата (стоимостью порядка 800 рублей каждый), а также два портативных магнитофона для учителей, кассеты с разными записями и куча книг в виде тугих пачек фотобумаги. При этом я даже названия этих фотоаппаратов не знал и в случае необходимости не мог доказать, что не украл их, к примеру. Но я никому ничего доказывать не собирался и, выезжая из Москвы, не стал забивать себе голову ерундой.

Первой точкой моего маршрута была Пенза, где я собирался провести пару дней и оставить часть книжного груза. Сойдя с поезда, я оставил рюкзак на вокзале, в автоматической камере хранения, и отправился в город. А к вечеру, найдя Гену Райша, я вместе с ним приехал на вокзал за рюкзаком. Набираю код, но ячейка не открывается. И вокруг я вижу, что в двух-трех местах пассажиры тоже не могут открыть свои ячейки, вызывают смотрителя, объясняются с ним, начинают составлять заявления. Все это располагало к мысли о какой-то общей неисправности «в системе», хотя, конечно, никакой «системы» там не было, ведь ячейки с механическим кодовым замком не связаны между собой.

Позже выяснилось, что на пензенском вокзале было две серии номеров, и я пытался открыть не свою ячейку. Но мне это в голову не пришло, потому что номер ячейки у меня был большой, например 435, а по виду казалось, что там этих ячеек не может быть больше пятисот. И, не сумев открыть «свою» ячейку, я понял, что нарвался на крупную неприятность.

По логике вещей, следовало все оставлять и уезжать из Пензы немедленно, поскольку шансов выцарапать рюкзак с таким содержимым не было вовсе, а шансы быть арестованным при попытке его получить имелись в количестве предостаточном. Что указывать в заявлении? Все мои личные вещи находились в наплечной сумке, а в рюкзаке – двадцать пять килограммов голого компромата и только.

Если бы кто-то из тех, кого я отправлял в такие поездки, спросил меня, что следует делать в подобной ситуации, я ответил бы, не задумываясь: забыть про рюкзак и уезжать немедленно. Ящик книг и несколько тысяч потерянных рублей не стоят ареста. Пусть КГБ вычисляет нас по отпечаткам пальцев – это лучше, чем быть арестованным с таким грузом (и с теми же отпечатками пальцев на фотобумаге и технике). Оторвавшись, можно будет придумать легенду, подготовить алиби, «уйти в несознанку». Хуже, чем задержание с таким грузом, быть ничего не может.

Все это я себе тогда говорил – и понимал, что бросить груз не смогу. Слишком много нам пришлось потрудиться, чтобы организовать эту поездку, слишком многого мы от нее ждали, слишком было обидно… Я отправил Гену к выходу из вокзала и сказал ему, что если через час не появлюсь с рюкзаком, он должен немедленно ехать домой, позвонить в Москву по такому-то телефону и произнести условную фразу, означавшую, что я задержан с грузом.

Потом я вернулся в камеру хранения, поглядел на то, как попавшие в мое положение пассажиры объясняются со смотрителями, оценил расстояние до пункта милиции (он был там же, рядом) и еще больше уверился в том, что мой план безнадежен. Тем не менее, я взял бланк заявления и заполнил его: паспортные данные, дата прибытия, цель приезда в Пензу («туризм»), номер ячейки такой-то, код такой-то, рюкзак синего цвета, а в рюкзаке, по пунктам — «фотобумага, два фотоаппарата импортных, два магнитофона импортных, магнитофонные кассеты».

С этой замечательной бумажкой в руках, предъявив которую нечего было ждать, кроме заливистой трели свистка и «задержания до выяснения обстоятельств», я отошел в сторону и полчаса сосредоточенно молился о чуде. А потом пошел по рядам багажных ячеек и, обнаружив смотрителя, протянул ему свое безумное заявление. Он взял его, и тут я прямо за ним увидел номер ячейки: Б-435. То есть, он совершенно случайным образом оказался тогда возле моей настоящей ячейки, и я тут же понял, что ошибся с серией номеров.

Осознав этот факт, я буквально вырвал у смотрителя из рук свое заявление: «Ой, позабыл указать две рубашки и баночку варения». Вернув себе заявление, я первым делом порвал его на мелкие клочки и спустил в унитаз в ближайшем сортире. А потом, убедившись в том, что смотритель удалился от моей ячейки, беспрепятственно извлек из нее рюкзак и вышел на улицу к встревоженному Гене.

Можно сказать, что с зимы 1984-1985 гг. проект «Города» снова функционировал в полную силу. В определенный момент производительность наших фотографов стала так велика, что мы на какое-то время приняли на себя обеспечение собственных нужд Москвы, хотя это и не являлось нашей прямой задачей.

Летом 1986 года мне удалось провести занятия в довольно крупном, по меркам того времени, учебном лагере неподалеку от Куйбышева, куда съехались люди из многих городов Поволжья и из Прибалтики. Были и другие лагеря. Валя Лидский и Миша Волков вовлекались в нашу работу все более плотным образом.

17.04.85 телефонная беседа. Оксана Холмянская:

Родители вернулись из Свердловска. Встречались с зам. начальника лагеря. Он сказал, что положение Саши приемлемое. Он находится во внутренней больнице тюрьмы. И в главном управлении исправительно-трудовых учреждений и в Свердловске подтвердили, что он продолжает голодовку. 15 марта было от него последнее письмо. Что после этого, как его состояние? Нет достоверных сведений.

Им помог замминистра торговли США Лайонел Олмер. Попросят его дальнейшего содействия.

 

Двадцать третьего апреля поздно ночью меня из больнички выдергивают в бокс, и я сижу там до поздней ночи. Сердце бьется тревожным ожиданием. Теперь я, безусловно, попаду на зону. Мне там предстоит провести девять с половиной месяцев. Это совсем другой мир, всему нужно учиться заново. Там я буду не в изоляции, а в общем бараке с сотней-двумя уголовников. Надо очень правильно с самого начала себя поставить, взять нужный тон, перехватить инициативу. Но как?

Под утро мы прибываем в Каменск-Уральский. Первое впечатление, которое я произведу, может оказаться определяющим. Как себя поставишь, так все в дальнейшем и будет.

И вот с замиранием сердца плетусь в сопровождении охранника через всю зону. Зона немаленькая, несколько тысяч человек здесь обретаются. Метров 500 пройти — для меня это нешуточное путешествие, давным-давно я не преодолевал такие расстояния. Оказывается, вовсю весна. Сквозь облака проглядывает солнышко, и беззаботные пташки, которым и на зоне воля, жизнерадостно чирикают.

Бараки довольно основательные. Дворик около каждого барака забран высоченной сеткой, называется «локалка». За пределы локалки зэк самовольно выйти не имеет права. За это можно угодить в БУР – лагерную тюрьму, а то и в карцер. Выходят только вместе с отрядом. Слева главное здание, там же и ворота, через которые мы въехали. Там же где-то, смешно сказать, есть дверь, через которую люди выходят, когда освобождаются. В этом здании располагается все начальство, именуется оно «штаб». Идем дальше. Небольшое приземистое здание – столовая.

— Вот твой отряд.

Мы подходим к бараку, нам открывают дверь локалки. Входим в огромный зал, заставленный двухэтажными шконками человек на двести. В помещении находится человек сто сорок, сто пятьдесят. Остальные, наверное, ушли уже на работу.

— Вот новенький — говорит дневальный, и сто сорок пар глаз, как по команде, повернулись и уставились на меня.

— Я еврей, религиозный, мне нужно молиться. Где направление на Иерусалим? – говорю я громким сильным голосом.

Отряд вздрогнул и остолбенел, застыв, будто на фотографии массовки. Открыв рот, с изумлением, не поддающимся описанию, не находя слов, взирают они на меня. Ну конечно, еврей-то в представлении среднего россиянина, замешенном на изрядной доле антисемитизма, это ж такое существо — жалкая, в сущности, трусливая тварь, которая изо всех сил будет скрывать свое еврейство. А весь кайф состоит в том, чтобы выводить его на чистую воду. И когда, он весь раздавленный, во всем сознается, вот тогда уж можно и повелевать. А если он знает свое место, так, может, и пригодится. А тут…

— Так где направление на Иерусалим, мужики? – повторяю я свой вопрос.

Несколько человек, выйдя из столбняка, обступают меня и начинают показывать в разные стороны.

— Ну, юг, юг где?

Решив большинством голосов где юг, меня на время моей краткой молитвы оставили в покое. “Начало вроде получилось неплохо”, — отвлекает меня от молитвы закравшаяся мысль.

— Ты кто будешь-то? Статья твоя какая, земляк? – с неподдельным интересом и уважением обступают меня мои будущие соседи-уголовнички.

— Двести восемнадцатая, хранение оружия, — добавляю я еще толику уважения к своей персоне.

— Че ж ты хранил-то?

— Да не хранил я, подбросили мне оружие.

— Кто подбросил-то?

— КГБ подбросил.

— Как КГБ подбросил?

— А так, плохие у меня отношения с КГБ.

— Ничего себе, — цедят сквозь зубы мужики.

30.05.85 телефонная беседа. Миша Холмянский:

26 мая было получено свидание и длилось оно в течение 2.5 часов. Мама рассказывает, что выглядит он лучше, чем на суде. Самочувствие его улучшилось — ведь уже неделя как он начал есть. Тем не менее выздоровление займет много месяцев! 10 дней он пробыл в карцере (за все время заключения почти 5,5 месяцев!).

Просьба продолжать говорить о нем в СМИ до его дня рождения, а потом, если не будет новых бед, перестать. Может, это поможет «хорошо сидеть». Однако в случае новой провокации, надо быть готовым развернуть массовую кампанию заново.

Передать благодарность общине Нового Орлеана, персонально — рабби Давиду Гольдштейну и его супруге Шани.

 

Аня:

Ты был жутко отекшим. Да и весь вид у тебя был совершенно зэковский, чего там говорить. Почки не справляются. Роза Исаевна сказала: «Смотри, слава Богу, он поправился». Я-то, бывшая почечница, прекрасно поняла, что это за «поправился», но решила, что лучше смолчу.

С тридцатого мая меня вновь помещают на две недели на больничку. Теперь я весь поглощен желудочными ощущениями. Каждую ложку каши или бульона я провожаю, будто она затрагивает самые глубинные пласты моего существования. Я всасываю, перевариваю, усваиваю, и все остальное отступило, поблекло, потеряло реальность, осталось за кадром. Я – весь игра желудочных ощущений, я сосредоточен только на них. Странное ощущение полусытости и глубокого желудочного удовлетворения останавливает время.

30.05.85

Привет, Анечка!

У меня все нормально. Меня снова поместили в стационар. Ем уже довольно много. Доканчиваю маленькую коробку детского питания, которое было в посылке. Сегодня первый раз экспериментировал с бульонными кубиками. Результаты эксперимента оказались настолько удачными, что я сожрал их в мгновение ока. Понемногу иногда пытаюсь есть фрагменты обеда, который предлагают. Здесь пока прогресс невелик. Но завтрак всегда съедобен, а ужин — в большинстве случаев. Черный хлеб почти весь сушу на сухари и только в таком виде употребляю.

В целом все идет своим чередом, и, надеюсь, восстановление – лишь вопрос времени. Как ни странно, в самочувствии особых перемен нет, но, во всяком случае, нет ни в чем ухудшения! Улучшения приходят медленнее, чем хотелось бы. С другой стороны, все самые толковые врачи говорили, что это вопрос месяцев, а не недель. Но вот — передвигаюсь я значительно легче, и даже по лестницам.

Получил твое чудесное, доброе, замечательное письмо от 11.05. Я очень рад, что у тебя все в порядке с моими родителями. И что ты так легко себя чувствуешь в моей (нашей!) комнате. Такое ощущение, что ты просто появилась и заняла место, изначально для тебя предназначенное. Поэтому все впору. Дай Бог, чтобы и дальше так!

Ко мне возвращается аппетит. Заглотав разрешенную порцию, я остаюсь совершенно голодным. Со скрежетом зубовным отдираю себя от стола. Хорошо, что здесь величина порции регламентирована не мною. Не знаю, как бы мог совладать с собой. Не проходит и часа после еды, как начинаю мечтать о новой порции. Еда, еда во всех видах… явственно ощущаю ее вкус и запахи. Галлюцинации и чувство острого голода, кажется, вытеснили и подавили все остальные чувства. Мысленно я непрестанно питаюсь, уплетаю, жую, вкушаю, отведываю… Будоражащие видения разнообразных блюд заполняют все мое мыслительное пространство. Дни проходят за днями, и по временам наступает давно забытое ощущение тепла, наполняющее все тело изнутри.

Восстановление, между тем, идет нелегко и нелинейно. Мне кажется иногда, что я стал чувствовать себя даже хуже, хотя двигаюсь, несомненно, бодрее. Но иногда какое-то мучительное состояние захватывают меня, не отпускает подолгу. Боже, какая удача, что удалось вырвать эти две недели. Но, увы, они проскакивают очень быстро. Врач говорит, что я могу уже есть обычную пищу, только немного и медленно.

 

3_My Birthday Celebration in the Kibbutz

День моего рождения в киббуце.
Именинный пирог в форме иврит-русского словаря.

 

09.06.85

Мои дорогие!

Получил настоящее море поздравлений с днем рождения – телеграмм, писем и открыток. Впечатление потрясающее. Все это безумно приятно и очень трогательно. Всем ответить, конечно, нет никакой возможности, да, я думаю, и не нужно. Я не любитель делать изо дня рождения празднество, но здесь, в этих условиях – все иначе. Очень трогательно! Такое изобилие внимания даже как-то смущает.

Мне самому трудно поверить, что уже 35! Последнее время ощущаю себя моложе обычного; такое ощущение, что близится начало чего-то … Ощущение приходящей свежести, новизны. Ощущение готовности и возможности начать что-то новое.

Самочувствие в среднем постепенно улучшается, хотя и довольно медленно и нестабильно. Но есть и несомненные достижения. Есть я в состоянии уже гораздо более разнообразную и грубую пищу, и количество уже не критично. Ем много (но не чрезмерно!).

Вес набираю очень быстро — около 2 кг в неделю. Если такие темпы сохранятся, то я не пройду во входную дверь нашей квартиры!

Я очень-очень рад, что у вас с Анечкой хороший контакт. Похоже, что все очень естественно встало на свои места.

Развиваюсь я постепенно. В целом, от плохого к хорошему, но не быстро и не стабильно, а как-то по-хитрому. Такое любопытное ощущение, что мое самочувствие должно пропутешествовать по какому-то запутанному лабиринту состояний, прежде чем вполне придет к норме. Впрочем, это вполне соответствует предсказаниям врачей – время восстановления около трех месяцев. А пока прошло совсем немного времени. Долго пребываю в полусонном, дремотном состоянии. Наверное, организму это зачем-нибудь нужно.

Пятнадцатого июня меня возвращают на отряд. Теперь мне нужно будет работать так же, как всем. Никаких особенных поблажек ожидать не приходится. В отряде есть три рабочие бригады. Одна работает в цехе, другая вяжет сетки, а третья… ну, а третья это расконвойщики, аристократы, их выводят за пределы зоны, и они, действительно, остаются там без конвоя. Работают с вольняшками, могут свободно с ними общаться. И живут они совсем по-другому, и деньги у них водятся.

А меня куда? А меня на сетки. Сеточная бригада плетет огромные, кажется, чуть не в метр длиной сетки для овощей. Что за бред, зачем же их плести руками? А впрочем, какая разница? Слава Богу, что не лесоповал, не на морозе, не требует физических усилий.

Усилий не требует, однако требует сноровки. Это я обнаруживаю очень быстро. Более того, оказывается, у меня сильно нарушена координация движений. Пальцы не слушаются. При норме пять сеток в день я в первые дни не могу связать и половины сетки. Мужики посмеиваются, бросая на меня презрительные взгляды. Бригадир недоволен, я ухудшаю ему показатели. Ну, да ничего, сидеть на зоне не сахар, но все-таки это не сталинские времена. Это не «Один день Ивана Денисовича», когда пайка зависит от выработки. И хотя нерадивых работников могут и в карцер упечь, я думаю, что мне за это карцер не грозит.

Но у меня есть свой стимул. Уж если быть в отряде, есть прямой резон вырабатывать норму. Карцер не карцер, а свидания лишить могут и сделают это охотно. Могут лишить и посылки. А тем, кто выполняет норму, разрешен, между прочим, ларек. Там тоже еда. И если иметь посылки да ларек, то восстановиться куда легче, чем на обычном зэковском рационе. И вообще, сидение “по-хорошему” имеет свои плюсы. Особенно после того, как показал зубы, и они понимают, что они у тебя острые — в случае чего сможешь показать их вновь.

Итак, теперь выжить, организоваться, всему научиться. Вот смотрю: все до единого, кроме меня, вяжут с помощью челнока. Значит, челнок необходим.

— Откуда, мужики, берут челноки, — спрашиваю одного, другого, третьего.

— Я могу достать, но он стоит денег, — худосочный мальчишка с «малолетки» единственный, кто удостаивает меня ответом.

— Да откуда ж на зоне деньги-то?

— У кого надо есть на зоне деньги!

— Погоди, у меня же есть своя «валюта»! В посылке, которую передали родители, есть такие объемные, цветные, переливающиеся открытки! Когда поворачиваешь ее, на ней появляется другое изображение. Вот такая пойдет?

— Нормально, ништяк. Достану челнок, только никому ни слова.

Ни слова, почему? Что за тайна такая? Боится челночный мастер, что отнимут заработанные деньги? Впрочем, не мое дело. Есть так много той премудрости, которая касается моего выживания, так что нет желания вникать в проблемы других. Оставшиеся восемь с половиной месяцев — это совсем немало времени. Нужно научиться пройти все это «малой кровью».

Через пару дней заморыш принес челнок. Увидев туповатое, беспомощное выражение на моей физиономии, он стал учить меня вязать с помощью челнока. Сам-то заморыш, похоже, в совершенстве овладел этим искусством. Он, как и многие другие молодые ребята, спокойно, не напрягаясь, вязал требуемые пять сеток еще до обеда. А и у меня с челноком пошло куда быстрее. Я дохожу до полутора сеток в день.

Помощь заморыша очень расположила меня к нему. Он, несчастный, видимо, с детства не избалованный вниманием, отвечал мне искренней привязанностью.

— Что ты такой худой, земляк? – спрашиваю я его.

— Больной я, инвалид. Порок сердца у меня с раннего детства.

Тут я внимательно присмотрелся к нему. Действительно, он не только худой и слабый, а и губы у него с каким-то синюшным отсветом. Вот бедолага!

— Это что ж ты, прямо с малолетки сюда?

— Сюда.

— А школу-то кончил?

— Да какую там школу…

— А хотел бы?

— Ну, про восьмилетку думал, даже учебники здесь есть, только забыл все.

— Ну, тащи свои учебники, попробуем разобраться.

Восторг, смешанный с недоверием, осветил его худосочное лицо. Уже на следующий же вечер он притащил учебники, и я минут сорок втолковывал ему какой-то материал. Боже мой, а ведь моя собственная голова, несмотря на все голодовки, карцера, суды и все мыслимые и немыслимые стрессы, вроде осталась в порядке. Я медленнее соображаю, но в целом психически здоров, не сошел с ума, не деградировал. Да, физически я пострадал, значительно хуже слышу, кажется, и зрение заметно сдало. Трудно много ходить, начинаю задыхаться. Но разве это что-нибудь значит по сравнению с той бездной, в которой я уже стоял одной ногой, и из которой Всевышний милостью своей спас меня?

25.06.85. телефонная беседа Оксана Холмянская:

Установилась регулярная переписка. Раз в неделю получаем от него письма. Все признаки, что он в отряде, в лагере. О здоровье почти не пишет.

 

Моя дружба с заморышем продолжает укрепляться. Нашу бригаду сеточников разбили на несколько групп, и мы с ним оказались в одной. Наша группа вязала в последние дни прямо в помещении отряда, но не в спальной части, а в каптерке, где сушатся сапоги, носки и портянки. Запахи не очень радуют, но кто ж нас спрашивает. Я начинаю работать самым первым и кончаю самым последним. И хотя пальцы уже лучше слушаются меня, больше двух сеток в день делать не удается.

— Слушай, ты так мучаешься за свои сетки? — сказал как-то заморыш. — Хочешь, я буду тебе вязать еще сетку в день? Никто не заметит. Мне-то все равно нечего делать – я инвалид, у меня норма понижена, а я все равно пять вяжу до обеда, а потом делать нечего. Отпустить-то не отпускают, так и так сиди на рабочем месте.

Необыкновенный подарок. Я молча благодарю его и долго жму ему руку.

Иногда во время монотонного вязания сеток уходишь в свои мысли, удается отрешиться, вроде и не слышишь ничего, и так удается молиться — очень часто читаю “шахарит” и “минху”.

Перевели нашу группу вязать на улице. Боже, наконец-то, можно не обонять по девять часов в день запахи сапог и портянок. Все еще никак не надышусь после карцеров. А здесь устроились в тенечке, и вяжи спокойно.

Ан нет, очень допекает на еврейскую тему один парень. Молодой, круглолицый, нагловатый.

— Вот вы, евреи, из-за вас в России жрать нечего, присосались там где-то к кубышке, а простой народ спаиваете. Отдыхали в войну за чужими спинами. Мало Гитлер вас укокошил, рано умер, рано.

Раз слушаю, креплюсь, второй день слушаю, начинаю закипать. А остальным хоть бы хны – театр, развлечение. А то вяжешь, скучно. Может, провокатор он, спровоцировать хотят на драку, новое дело раскрутить? Смотрю на него, а ведь нет, пожалуй, не провокация это. Такое написано у него на физиономии характерное выражение, такая гримаса животного антисемитизма. Не играет, а такой он.

— Все вы, жиды, одним миром мазаны. Пока ходите по земле, не будет никому покоя.

Кровь ударила мне в голову. Хватаю челнок и медленно, решительно иду к нему, прикончу гада! Еще шаг, еще шаг, еще шаг. Я замахиваюсь челноком, и … вместо того, чтобы упредить меня ударом, он вдруг обмяк и подался назад.

— Да ты че, че?

— Да ладно, мужик, он так базарил. Оставь, пустое! — затараторили окружающие.

— Базар фильтровать надо, — добавляю я и, тяжело дыша, возвращаюсь на место.

Боже, ты даровал мне победу! Маленькая, но очень важная победа. Хоть на какое-то время заткнется, а мой статус только укрепится. И хорошо, что это не была провокация, ведь потерял я контроль над собой, вовсе потерял. И прикончил бы, прочли они полную решимость в моих глазах ….

А и правда, статус мой укрепился после этого эпизода. На расконвойке паханы стали приглашать меня на «вторяки». Это знак большого уважения. У них, конечно, в изобилии запрещенный на зоне чай. На пол-литровую банку кипятка заваривают целую пачку чая. Это “перваки”, их они пьют сами, вторая заварка – это “вторячки”, на них приглашают уважаемых гостей. Я первый раз отказался, так они и второй раз пригласили. Эге, тут важно не обидеть.

— Мужики, не обессудьте, после голодовки здоровье не позволяет. Не могу, сердце начинает болеть.

О’кей, расстались красиво.

06.07.85 телефонная беседа. Оксана Холмянская

В статье на английском по поводу Димы Добкина опубликовано обвинение против Саши. Корреспондент советского официоза описал группу людей, занимающихся «подрывной» антисоветской деятельностью, с упоминанием около десятка фамилий. Среди прочих там названы братья Холмянские!

Уже просто невыносимо сидеть в отказе… нет никаких сил!

Айзман «раскололся» на суде. «Заложил» всех, включая Мишу (получал от него учебные материалы), Таню (собирала людей, группы); упоминал о Фульмахте, Юлике. Он назвал те же имена, что Дима Добкин! Боже, что они там готовят еще!

 

Время обеда. Каждый отряд обедает по очереди. А перед входом в столовую очередь. Сейчас хоть лето, не холодно, а каково здесь в мороз! У входа в столовую растет чахлое деревце, и покуда подолгу здесь топчешься, рассматриваешь это деревце по три раза на день. А живот подводит и здорово, ан, нет, стой, жди.

Из другого отряда несколько зэков пытаются проскочить без очереди. Поднимается ругань. Наконец-то, и мы внутри. На грязный стол швыряется десять мисок. А миски жирные, возьмешь за край, сожмешь пальцы, так и едет по столу. Да и при всем желании такую не вымоешь: мятая она какая-то вся, выщербленная. На каждом столе есть старший, наливает баланду.

В мою миску попадает кусок свинины со щетиной, немножко сала там да ошметки мяса. Волна отвращения поднимается из глубины желудка. «Ешь, ешь, — говорю я себе, — восстанавливайся. Ведь мама же сказала тебе – есть специальное разрешение рабаним, чтоб ты ел все абсолютно, что дают, и свинину в том числе». Специально подчеркнула свинину. Нет, сало все равно не могу. Беру ошметки мяса в свою ложку и, закрыв глаза, подношу ко рту. А жидкость ничего, могу, вот только жевать мне трудно. Все раз, раз и смолотили, а я вечно остаюсь последним.

— Эй, давай, поживей.

Ем медленно-медленно и задерживаю следующий отряд. После еды мне бы полежать надо, по-хорошему. А уж быстро идти я точно не могу, ползу сам на рабочее место в надежде не наткнуться на охранника – они все время снуют около столовой.

После обеда никто не разговаривает, каждый вяжет автоматически, погрузившись в свою думу. А уж вот и мои пальцы половчее вяжут. Хорошо бы научиться так, чтобы пальцы сами делали всю работу. Только они и были бы в услужении. Пусть тело сидит здесь, за колючкой, но не дано им поработить ни дух и ни мысль.

04.08.85. телефонная беседа Оксана Холмянская:

Родители получили, наконец, в начале месяца большое личное свидание, а не через кабинку по телефону. Три дня были вместе. Пока нет деталей, но они довольны. Две недели им пришлось ждать якобы окончания карантина. На самом деле, хотели их удалить из Москвы на время международного фестиваля. Саша получил массу писем из Франции. Начальник лагеря сделал ему выговор по этому поводу.

 

Вечер, мы в бараке, тихо. Что-то сегодня никто не собачится. Расконвойщики чифирят в своем ряду, в дальнем углу барака кто-то тренькает на гитаре заунывные арестантские песни, нестройный хор тихонько подпевает. Хочешь не хочешь, прислушиваешься. До чего разбирает душу, так и слышишь звяканье кандалов этапа.

Через две шконки от меня устроилась группа любителей кроссвордов. А я как раз взял в библиотеке Достоевского, думаю почитать немного. Но не тут-то было. Специалисты по кроссвордам застряли на каком-то научном слове.

— Эй, профессор, — обращается один ко мне, — подь сюды, подмогни, слово тут с закавыкой, можа знаешь.

Кладу Достоевского, подхожу:

— Не профессор я, мужики, вовсе. Да и по кроссвордам небольшой спец. Ну, давайте, погляжу.

Глядишь, и правильно сказал. Замахали руками в одобрении, склонились дальше над своим кроссвордом. А я вернулся к Достоевскому. Пять минут почитал, опять:

— Эй, профессор, подь еще, еще слово.

Вот и второй раз повезло. Только сел, снова:

— Ну, давай, профессор, у тебя ж получается.

— Да не люблю я это дело, оставьте, мужики, почитать хочу.

Подхожу:

— Вот этого слова не знаю.

Отпустили, больше не пристают. А как-то слава пошла по отряду: из трех два угадал. Нет худа без добра. Подходит расконвойщик:

— Слушай, профессор, подмогнешь девушке письмо написать?

— Какой девушке?

— Ну, ты не понимаешь, освобождаться мне скоро.

— Ну, так что?

— А нет у меня никого.

— Так какой же девушке?

В конце концов, втолковал он мне. Оказывается, после ареста редко кого из них ждет подруга. Не в пример женам декабристов, устраивают дамочки свою личную жизнь сами. Но есть и такие, которые поджидают концов срока, и списки таких дамочек ходят по рукам среди зэков. И можно с ними в принципе списаться, и, глядишь, новую подругу найдешь. Но как списаться? Многие зэки едва ли не полуграмотные, а кто попал на зону с “малолетки”, все они вместо изящного слога другой премудрости научены. И стесняются, представьте, писать, не знают, как и начать.

— Так я от твоего имени должен написать, будто ты пишешь? – наконец, дошло до меня.

— Во-во.

— Ну, давай, попробуем. Тащи бумагу, ручку.

Усаживаюсь на шконку расконвойщика в привилегированном ряду. Смотрю на незадачливого псевдоавтора любовного послания, уж больно несуразная личность. Как мне вдохновиться, как войти в роль? Забавная ситуация. В конце концов, я не должен изображать тонкие движения души, должно быть правдоподобно. Собравшись с мыслями, пишу письмецо на одну страничку. Перечитываю, ей Богу, неплохо. Вручаю заказчику, — доволен донельзя!

— На, хочешь? – и протягивает мне огромную крепенькую луковицу.

Как схватил я эту луковицу — витаминов-то нету! Не найду слов для благодарности. Нюхаю ее, нюхаю, и полон рот слюны.

Не знаю, было ли результативным мое сочинение, но раз за разом стали приходить ко мне зэки — и расконвойщики, и простые мужики — с подобными заказами. И каждый раз я зарабатывал себе пропитание. Недели через три волна любовных писем прекратилась, и пришел мужик с просьбой написать ему толковую жалобу, а потом еще один и еще один. Я стал писать юридические письма. Вот уж в чем я настропалился за годы отказа и проекта городов — это тебе не любовная лирика. И, о чудо, — одно из моих писем помогает, я снова зарабатываю себе пропитание. Мой статус в отряде снова повысился.

Подкрадывается вечер. Наработаешься за день как следует, вечером от этих сеток рябит в глазах. Зачастую прихожу на работу первым, а ухожу последним, чтобы связать лишнюю сетку на Шабат. Редко-редко удается еще сетку выменять на эти переливающиеся, с объемным эффектом открытки. Свободного времени в обрез, все время чем-то занят. То прятать-перепрятывать сетки, приготовленные на Шабат, то выменивать новые, а вот челнок надо ремонтировать, заморышу помочь с занятиями, письма домой написать. Слава Богу, есть в руках немного «валюты» (объемных открыток). А как живется тем, у кого нет? А хоть и с «валютой», все время крутиться приходится, что-то комбинировать, выменивать. Что угодно ожидал от зоны, но только не такого напряжения мозгов.

Зовут на ужин. Ужин это — проблема. Утром всегда могу что-нибудь есть: одна каша, другая каша, как-то с кашами справляюсь хорошо, и жуется легко, пусть с кипяточком. Хоть иной раз, кажется, будто на машинном масле сделали, а все равно могу. А вечером опять эта полутухлая рыба, кажется — убей, не смогу притронуться! А большинство зэков, глядишь, ничего — хрясь, хрясь. Уму непостижимо!

Локалки забраны высокой сеткой метров пять в высоту, и в свободное время туда можно выйти немножко погулять. Локалка наша метров тридцать в длину и метров десять в ширину, и точно такая же отделяет от нас барак соседнего отряда. Как-то в воскресенье, в наш единственный официальный выходной день, выгнали все отряды в локалки, и вдруг смотрю, в соседней локалке в двух шагах от меня человек восточной внешности, очень симпатичный, интеллигентный.

Я подзываю его, знакомимся. Нет, он не еврей — наполовину армянин, наполовину русский, диссидент, тоже пришили уголовную статью, на двадцать лет старше меня. Этот миг общения с симпатичным интеллигентным человеком будто зарядил новой энергией. Мы разошлись, я еще раз внимательно посмотрел на него. Он не просто старше меня, он, похоже, еще и сильно нездоров. Мы договорились с ним о кратких встречах в локалках, и я почувствовал, как неожиданный новый смысл осветил мое существование на зоне.

Он куда хуже, чем я, приспособился на зоне, и нет у него ни международной поддержки, ни дела, за которое он борется, ни самоотверженных родных, он один да жена. Я начал искать способы передавать ему одежду и еду. Надо же, как интересно устроен человек. Стоит найти тебе кого-то, кто слабее тебя, о ком ты можешь начать заботиться, как чувствуешь, словно выросли у тебя крылья, будто сам ты стал во сто крат здоровее и сильнее, чем был за минуту до этого.

Так мы общались с моим милым соседом, наверное, с месяц-полтора. Но в один прекрасный день весь их отряд перевели в другой барак в другом конце зоны. Ошеломленный, я долго сидел не в состоянии примириться с этой потерей. Это, конечно, неслучайно, это, безусловно, назло мне. Начальству стукнули, что мы с ним тесно общаемся. Не надо забывать, что за мной смотрят в оба, даже если все тихо и ничего не происходит. Я все равно как на сцене, выхваченный лучом прожектора. Никакой другой причины, кроме как досадить нам обоим, не было в том, чтобы поменять местами два отряда. Что же теперь делать? Он, кроме всего прочего, больной человек, ему нужна еда.

Мне осталось меньше пяти месяцев. В любом случае как-нибудь перекантуюсь, а ему больше года. Да, еды не наносишься, но если вы думаете, что я всегда буду сидеть тихо, то ошибаетесь. Я соберу ему большую посылку и принесу, ну а если карцер, так карцер.

И вот через неделю, собрав еду, я улучил момент между ужином и вечерней поверкой и отправился через всю зону к моему другу. Только бы не наткнуться на охранника сейчас, тут же конфискует всю еду. Стараясь держаться подальше от штаба и от столовой, я благополучно добрался до дальнего отряда. Отодвинув «голубого», который охранял вход на локалку, я вошел прямо в барак. Зэки уставились на меня.

— Где, где он? – я назвал имя своего друга.

Пожав плечами, зэки показали его шконку. Судя по выражениям их физиономий, он явно не считался там важной персоной. Похоже, не приходили к нему гости-посетители с целыми котомками еды. А вот и мой друг. Мне кажется, со времени нашей последней встречи он еще больше сдал.

— Держитесь, держитесь, — пытаюсь я хоть как-то подбодрить его.

Мы обнимаемся. Доведется ли нам когда-нибудь еще свидеться?

Окрыленный, с ощущением важного и доброго дела, которое мне довелось сделать, я выхожу из барака и, не таясь, отправляюсь снова через всю зону к себе. Благополучно дохожу до своей локалки, там как раз начинает собираться народ на вечернюю поверку.

Уже на следующий же день после работы меня вызывают к начальнику зоны Зырянову.

— Что это вы, Александр Григорьевич, так подчеркнуто соблюдали режим, так хорошо работали, и вот тебе на, какой досадный срыв, так грубо нарушили правила внутреннего распорядка? Вы знаете, чем это чревато? Лишим права пользования ларьком, лишим свидания, лишим посылок. За такое грубое нарушение обычно и в карцер отправляют. Вам что, снова захотелось в карцер, мало там провели? Зачем вы это сделали? Хоть можете объяснить, что вами двигало?

— Да, гражданин начальник. Я хотел помочь больному человеку, который пропадает среди уголовников. Я как-то всегда думал, что самое главное — быть человеком, это важный принцип.

— А за принципы надо уметь платить.

— Вы-то знаете: я за свои принципы умею платить.

— Идите, — сердито прервал меня Зырянов.

Оно, пожалуй, удачно все сложилось, подвожу я итоги по дороге в барак. Не должно у них возникать иллюзий, что я всегда буду пай-мальчиком. Пусть понимают, что я, как сжатая пружина, чуть что — готов распрямиться и ударить.

Нас снова долго маринуют у входа в столовую, и резкие порывы осеннего холодного ветра сотрясают последние листочки, сохранившиеся на том худосочном дереве, которое растет у входа в столовую. По утрам с большого болота, находящегося недалеко от зоны, поднимается сильный туман, а по небу несутся отчужденные, взирающие на нас царственно свысока, холодные облака.

В начале октября у меня сменился сосед. Расконвойщик сварщик поселился на шконке надо мной, основательный такой мужик. Кажется, где-то по пьянке чем-то заехал в свою тещу. Знакомимся, подсаживается ко мне.

— Слышь, земляк, где бы куревом разжиться?

— Да ты ж сам расконвойщик, небось, у вольняшек берешь да покупаешь через них.

— Я, видишь, много курю, не хватает мне через вольняшек.

— Ну что ж, можно подсобить этому делу. В ларьке могу брать тебе курево, хочешь? А ты, браток, молочком не поделишься? Тебе, говорят, за вредность молочко дают.

— Молоко? Да, хоть все забирай это молоко — не пью я его.

Вот это номер! Я о молоке и мечтать не смел.

— Ну, так по рукам, давай меняться. Ты мне молоко, я тебе курево.

И уже с первой банки молока я почувствовал, как что-то полноценное, необходимое входит в мое тело, словно с этого только момента я окончательно стал на путь восстановления.

Ларек, однако, оказался не таким простым делом. В последнее время «братки» стали появляться — кто у самого ларька, а кто по дороге. Как-то раз три человека по очереди остановили меня, с каждым делись. Да и в самом отряде нужно по рангу угостить одного, другого, третьего. Что ж себе остается-то, меньше половины? Идти в неурочное время, рисковать карцером? А что попишешь, другого выхода нет, на то она и зона – крутись, как можешь.

Угрозы Зырянова так и остались угрозами, никаких санкций не последовало, и все продолжало идти своим чередом.

Самая тоскливая часть дня — это, пожалуй, время вечерней поверки. До ужина все одолевают заботы и хлопоты, а как вернешься после ужина в начале девятого, так и есть у тебя всего-навсего часок твоего сокровенного времени, когда можешь посидеть с книжечкой или написать письмо родным, да и того меньше. А уж в девять приходит дневальный, начинает выгонять на улицу, на холод, в девять тридцать вечерняя поверка. Зимнюю одежду еще не раздали, и по вечерам уже здорово холодно. Ходишь взад- вперед, как зверь в клетке, а на сердце неизбывная такая тоска, хоть вой.

И вот стоят двести человек нашего отряда, выкликает разводящий всех по списку, и тот, кого выкликает, услышав свою фамилию, должен ответить именем отчеством, номером статьи и датой конца срока. Вот эта дата конца срока пуще смерти для меня. Ведь каждый зэк, какой бы ни был срок у него, с достоверностью знает, что это и правда день конца его срока. В этот самый день выйдет он.

Только я единственный, кто не знает: выйду я в этот день, является ли этот день для меня концом срока, или жди новой провокации. Как не выпустили меня после суток — первый такой случай, — так неизвестно, выпустят ли и теперь. И как приходит моя очередь отвечать концом срока и номером статьи, так застревают слова у меня в горле. И вот сегодня как раз, второго ноября, если по правилам, то мне осталось ровно три месяца.

Как-то, вдруг вечером плюхнулся на мою койку молодой расконвойщик. Ожидая угрозы, я мгновенно напрягся и повернулся к нему. А он голосом капризного подростка вдруг говорит:

— Р-а-с-с-к-а-ж-и что-нибудь.

А, ну да, ты, небось, тоже с “малолетки”. Воспитание и человеческое развитие прервалось тогда, когда тебя закрыли. Вздох облегчения вырвался у меня. Но что же делать? Ничего не рассказать совсем — это вроде вызов, незачем искать себе неприятностей. А если я расскажу, действительно, что-нибудь интересное, он так и будет бесцеремонно приходить каждый день и украдет у меня ту маленькую толику личного времени, которой я так дорожу.

Я рассказываю ему что-то, но не слишком интересное, чтобы внешне соблюсти правила приличия, но не привадить. Но, может, плохо рассчитал? И на завтра, и послезавтра, и каждый день приходит ко мне парень. Как-то раз, увидев, что никого поблизости нет, подвинулся ко мне поближе и на ухо прошептал:

— Я сейчас работаю в медсанчасти. Хочешь, выкраду твою медкарту? И на волю передадим твоим, хочешь? А то как ты докажешь, что держал голодовку? Нас же не шмонают, можно и другие документы, че хочешь.

Я даже содрогнулся: вот она, та провокация, которую я ждал к концу срока! Попадешься на таком, новый срок схлопочешь только так. Ишь, продумано неплохо, наживка есть, действительно, было бы занятно получить на руки свою медкарту. А, впрочем, что в ней толку, кому я должен доказывать, что держал голодовку, да и кто в этом сомневается? А что там сестры под диктовку гебэшников писали в моей медкарте, так это шут его знает. Они прекрасно могли писать, что я каждый день ем сам половниками. Оставлю я им эту медкарту в подарок, памятка будет обо мне, нескоро забудут. Недели две ко мне ходил каждый день незваный гость, пока, наконец, осознал, что его авансы ни к чему не приведут.

После обеда в воскресенье все-таки отпускают в барак, до пяти можно три часа отдохнуть. В пять часов наш отдых прерывают. Всех сгоняют в специальную комнату для политинформации. Приходит офицер, объясняет нам насчет загнивающего капитализма, как там плохо. После политинформации просмотр идеологически выдержанного фильма по телевизору. Телевизор, который находится в специальном кожухе и закрыт металлической рамой, отпирают. И в присутствии политинформатора народ смотрит.

В одно из воскресений, непонятно почему, испортился замок, и кожух телевизора не открылся. Колдовали, колдовали – не открывается; это же надо: всегда открывался, а здесь не открылся. Потоптался народ, потоптался и, разочарованный, разошелся по своим местам. А на других отрядах кожухи открылись, и все смотрели.

А посмотреть было что. По центральному телевидению выступал человек по имени Дима Добкин, похоже, сам еврей, разоблачал группу евреев — антисоветчиков, назвал имена человек десяти-пятнадцати, среди них братья Холмянские. В дальних отрядах меня мало кто знал, а в соседнем отряде, у которого локалка смежная с нашей, знали, конечно. Ведь написана фамилия и на тужурке, и на телогрейке. Страшное подозрение закралось у них. А вдруг, я и есть тот самый Холмянский, про которого по телевизору говорили.

Трое мужиков, недолго сумняшеся, отправилось к нам на отряд выводить меня на чистую воду.

— Это у вас тут такой Холмский, Холмовский?

— Холмянский, что ли?

— Во-во. И где он?

— Да вон, сидит, напротив.

Секунда, и трое мужиков обступили меня, щеки горят, глаза навыкате, готовы скорый вершить суд.

— Это про тебя тут по телевизору, антисоветчиной занимаешься?

Услышав агрессивные голоса, соседи по отряду подтягиваются ко мне. Нигде не любят, когда посторонние наезжают, да и статус у меня в отряде уважаемый вполне. Подоспел и мой сосед сварщик:

— Да вы, мужики, сядьте, успокойтесь. Давайте разбираться, — урезонил он их.

Вокруг собралось уже человек двадцать наших. Подошел пахан из расконвойки:

— Что за базар?

Немного сбавив тон, но не теряя уверенности в своей правоте, пришедшие повторяют:

— Вы что, не смотрели в пять часов передачу? Выступал тут один жидок, разоблачал антисоветчиков, группу целую в Москве, имена назвал, вот его назвал.

— Может, другой какой Холмянский есть? — вступаются за меня из отряда.

— Ну да, не заливай. Фамилия-то редкая, не Иванов небось, — продолжают наступать пришедшие.

— Слушайте, мужики, — подаю голос я, — вы что, не знаете, какая у меня статья? Двести восемнадцатая, хранение оружия. При чем здесь антисоветчина? Да если б я был такой знаменитый, чтоб по центральному телевидению про меня рассказывали, неужели я сидел бы здесь с вами на общаке с бытовиками? Давно бы в крытке сидел или на строгаче. Ведь политических с политическими сажают.

— Это верно, — поддержал меня пахан с расконвойки, — раз по телевизору про них говорят, значит, нашли их давно, и все про них известно. Уж, небось, давно закрыли их, а не закрыли, так закроют. А знаменитых антисоветчиков на общак не сажают.

Не солоно хлебавши, пришельцы ретировались.

Боже, что же это значит? Угроза еще одного дела надо мной и над Мишей? Или это еще одна провокация? Хотели добить меня руками уголовников, а потом на них все свалить? Передача, наверное, очень сильна была эмоционально, раз они приперлись с соседнего отряда творить здесь суд. Совсем не принятое дело на зоне… А если бы кожух открылся, и все наши бы видели передачу? Те самые люди, что меня сейчас здесь защищали, первые бросились бы — не миновать расправы, растерзали бы вмиг.

Это же надо, какова вероятность того, что именно в тот самый день не открылся кожух? Это настоящее чудо — спасение, которое было даровано Всевышним! Явное, открытое чудо! И только я один на всей зоне понимаю это. Сколько раз я уже был спасен на протяжении всего этого времени, и все-таки, каждый раз, когда приходит новое спасение, трудно поверить. Интересно, откроется ли кожух в следующее воскресенье?

В следующее воскресенье, как и во все последующие воскресенья, покуда я был на зоне, кожух благополучно открылся без всяких проблем.

Двадцать четвертого декабря меня вызывают к замполиту, майору, заместителю Зырянова по политической части. Начинают раскручивать историю Димы Добкина, говорю я себе. В точности, как я себе представлял, – новая провокация к концу срока.

— Слушай, профессор, — говорит мне замполит, — поступило указание прекратить сеточное производство. Вся ваша бригада будет расформирована. Тебя на ближайшие дни перевели в мое распоряжение, будешь мне помогать.

Стою, остолбенев.

— Мне нужно срочно приготовить доклад по проблемам перевоспитания заключенных, а у меня полно оперативных дел. Вот материалы, вот твое рабочее место на ближайшие три дня. Сиди, готовь доклад.

Из антисоветчиков, врагов режима меня перековали в воспитатели? Вот это гримасы судьбы. На третий день замполит появился снова. Проглядел мои труды:

— А что, ладно пишешь; может, далеко пошел бы. Зачем же ты выбрал такой путь? – замполит уставился на меня с неподдельным интересом. Похоже, что таких зверей он видел нечасто. После замполита меня перебросили на работу в мастерскую.

05.01.86

Анечка, дорогая!

Каждый вечер с удовольствием замечаю, как истончается месяц. Скоро новолуние, а значит, новый месяц, Шват. Я его давно поджидаю! Но дни не считаю, не разрешаю себе! Настроение очень ровное и спокойное…

 

4_Four Parliamentarians_25.01.86

Совместное обращение к Горбачеву
двух американских и двух британских парламентариев.

 

Остается три недели. Две недели. Десять дней. Пошла последняя неделя. И чем меньше мне остается сроку, тем сильнее сжимается пружина ожидания новой провокации. Неужели так возьмут и выпустят по концу срока? Неужели ГБ, не дополучив с меня пять с половиной лет заключения плюс пять ссылки, так и смирится с этим? Или провокации расконвойщика и Димы Добкина и исчерпывают все то, что они задумали?

За три дня до конца срока каждого зэка вызывают фотографироваться. Для фотографирования каждому зэку выдают кусок рубашки с пришитым к нему куском галстука. Ведь не должен же человек на вольном документе демонстрировать зэковскую робу.

Какая замечательная карикатура на весь режим, вдруг подумалось мне. Для внешнего мира он респектабельно красуется манишкой с галстуком, а всей этой манишки только и хватает, чтоб попасть в кадр. А под прикрытием манишки все та же зэковская роба.

Вот так она, вся эта страна – внешнему миру демонстрирует цивилизованную манишку, а, по сути, это одна большая зона. Курьезность сцены рассмешила меня, и на мгновение напряжение удушающего катка ожидания провокации отпустило.

Наступает суббота, последнее утро на зоне. У меня совсем мало времени на шабатний “шахарит”. Боже, как трудно молиться, как трудно сосредоточиться! Мысль все время убегает туда, на волю. Ан нет, именно сегодня нельзя отвлекаться, молитва должна быть настоящая, цельная, это вроде моего Судного дня, малого Судного дня. Сегодня решается, выйду я на волю или нет. Молиться, молиться спокойно, не думать о времени. Вот и попробуй не думать о времени!

Кончаю “шахарит” без двух минут девять. Стрелка смешных ходиков на стене барака подходит к цифре девять. В этот самый момент должен раздаться у дневального звонок из штаба. Я много раз слышал от зэков, как это происходит, всегда точно, минута в минуту. Время течет медленно-медленно, будто наполнено свинцом.

Девять пятнадцать. Может, кто замешкался, пересменка, мало ли.

Девять двадцать. Девять тридцать. Боже, неужели не выпускают? Неужели опять не выпускают? Начинаю истово молиться. Все забываю, весь мир уходит от меня, я весь в единении с Небом. Неужели моя горячая молитва не услышана? Неужели мне суждено еще? Ведь нет больше сил никаких душевных!

Девять сорок пять. Молчу. Уже не страх, уже каток отчаяния придавливает меня к земле. Я сижу на решетке в уголке своей шконки, сжимаю онемевшими пальцами маленькую сумочку с остатками вещей. Это все, что у меня есть. Мне трудно дышать, сердце бьется в груди тяжелыми ударами. Кажется, еще минута – разорвет. Перед глазами черно, черно, черно.

Ходики отбивают десять.

— Ты что, еще здесь? – слышу удивленный голос дневального. — Я думал, что ты давно освободился.

— Да не зовут, — стараясь придать своему голосу максимум спокойствия, отвечаю я, — чего-то не звонили из штаба. А что, бывает так, когда опаздывают?

— Да что-то не припомню такого. Ну, сиди, жди.

Сижу, жду. Начинаю кусать себе руку. Еще больнее, еще больнее, о, отпускаю. Уже не могу сидеть, не могу, не могу сидеть. Хожу, как затравленный зверь, вдоль кровати взад-вперед.

Десять пятнадцать. Снова выглядывает дневальный:

— Да, я смотрю, не выпускают тебя. Решили оставить, наверное.

Боже милосердный, услышь мой голос. Преврати наши мучения и страдания в радость. Десять тридцать. Все понятно, все понятно. Успокойся, твое волнение ничему не поможет. Ты должен готовиться к новой провокации, к новому сроку. Ты знаешь, как это бывает, сначала не выпускают, а уж потом объясняют. Неужели они решились заново? Мне становится жарко, мне кажется, что я танцую на раскаленной сковородке. Не могу ждать.

Десять сорок. Сорок пять. Десять пятьдесят. Я уже больше не владею собой. Будь что будет, хватаю свою жалкую сумочку, напяливаю телогрейку и иду.

— Ты куда? – с удивлением спрашивает дневальный.

— Освобождаться, — бросаю я ему.

— Ну, давай.

Выхожу на улицу. Ясный морозный день. У входа на локалку стоит симпатичный мужик, которого когда-то за нелепую провинность или даже слух бросили к «голубым», он так называемый «опущенный».

Бедняга, я всегда ему сочувствовал.

— Освобождаться пошел? – он тоже произнес эту несуразную фразу.

— Ага, — выдохнул я.

Это его «Освобождаться пошел?» почему-то придало бодрости. Так нелепо прозвучала эта фраза, когда я произнес ее сам, но раз произносит ее посторонний человек, значит, может, она имеет какой-то человеческий смысл.

Зона пустая, в этот час все на работе. Тяжело ступая, переваливаясь с ноги на ногу, будто ноги мои из чугуна, подхожу к столовой. Вход в столовую. Пусто. Сколько раз мы здесь стояли с нашим отрядом и ждали. Сколько раз мы расхватывали эти жирные миски с баландой. Иду дальше. До штаба отсюда метров триста-четыреста. Задыхаюсь, но иду. Вдруг, откуда ни возьмись, мой знакомый замполит:

— Ты куда?

— Да вот, освобождаться собрался. Отмотал срок.

Я во все глаза слежу за выражением его лица.

— Освобождаться? — на мгновение будто какой-то огонек зажегся в его блеклых глазах, — ну, тогда давай, счастливо тебе, — сказал он безо всяких эмоций и пошел дальше.

Теплая волна надежды согрела меня. А ведь он бы знал, если бы была приготовлена провокация, он бы знал! Но ничего ведь не отразилось на его лице. Еще есть надежда! Вдруг, как на крыльях, полетел я в штаб.

— Кто дежурный офицер? – спрашиваю в штабе требовательно и резко, — вы знаете, который час? Почему не освобождаете? Срок кончился. Вы что за решеткой свободного человека держите? Вы знаете, что это нарушение закона?

От моего напора секретарша в военной форме вскочила и принялась куда-то названивать.

— Сядь, сядь здесь, — вежливо и чуть не просительно сказала она мне.

Я сажусь и чувствую странную смесь еще не ушедшего страха и напряжения и той горячей волны надежды, которую вселила встреча с замполитом. Вбегает офицер.

— Вы что, свободного человека за решеткой держите? Это уголовное преступление.

— А что, разве никого не вызывали? – спрашивает дежурный офицер с неподдельным удивлением, — Сейчас разберемся. Кто, кроме него, освобождается? Еще трое? Вызывайте их всех.

На минуту исчезает, прибегает с ключами от сейфа. Открывает сейф, вынимает оттуда три дела. Наспех листает.

— А твоего… твоего дела, — запинаясь, говорит он, — твоего дела нет в сейфе. Кто-то забрал, и нет записи кто именно. Теперь мы не можем освободить ни тебя, ни троих других, которые тоже ждут с самого утра…

Вот оно, началось! Будь они прокляты, они и их треклятое государство. Империя зла! Забрали мое дело, конечно, по указанию ГБ; дежурный офицерик, ясно, не в курсе. Приготовили провокацию.

«Дайте, пожалуйста, листок бумаги», — говорю дежурной. — Мне надо срочно написать заявление на имя начальника учреждения. Пишу: «Если последует провокация, и меня не выпустят сейчас на свободу, как того требует закон, я вновь объявлю бессрочную голодовку, и возложу всю вину персонально на вас».

Дежурная забирает заявление и куда-то исчезает. Тишина. Только слышу в голове резкие биения пульса. Проходит еще полчаса.

Приводят еще троих зэков, которые тоже должны освобождаться сегодня. Все трое понуро усаживаются рядом со мной. Первый раз сижу в присутственном месте, мелькнула забавная мысль, не на корточках и не на полу, а на диване, как белый человек. Вот так теперь и будет, больше никогда не буду сидеть на корточках.

Сумятица продолжается довольно долго.

— Сколько же времени? — спрашивают.

— Двадцать минут первого, — с какой-то укоризной отвечает дежурный офицер.

В этот самый момент открывается дверь, и в комнату врывается другой офицер, рангом постарше, которого я прежде никогда не видел. Он весь взъерошенный, на щеках проступили красные пятна, весь лоб в испарине. В руках у офицера папка.

— Ничего не знаю, дело срочно затребовало большое начальство, – отвечает он на незаданный вопрос.

Не в силах поверить своим глазам, я встаю.

— Иди за мной, пошли освобождаться, — говорит офицер.

Мы идем по какому-то коридору. Он ключом отпирает дверь, мы идем дальше по узенькому проходцу, и слева видны шлюзы, те самые въездные и выездные шлюзы, по которым «воронки» привозят и увозят зэков. Поворачиваем за угол. Считанные метры отделяют нас от проходной. Офицер отдает мою папку дежурному. С той стороны проходной я вижу маму и папу.

Мы выходим из зоны в полном молчании. Слова покинули нас. Слышно только, как похрустывает снег под ботинками. Мы держимся друг за дружку, боясь расцепиться хоть на мгновение. Стоит сильный мороз при полном безветрии. Солнце безучастно освещает наш торжественный ход.

Зона все больше удаляется, а я вновь и вновь переживаю все события этого дня. А все-таки, я вышел! Так и не смогли мне пришить еще одно дело, так и не сделали новую провокацию. А теперь я свободен! Могу идти, куда хочу, делать то, что хочу. Нет надо мной надзирателей и тюремщиков!

Вот это и есть завершение всей этой борьбы. Это — грандиозная победа. Мы, горстка евреев здесь и наших друзей за рубежом, заставили сверхдержаву сделать то, что она не хотела! Нас не сломали, и мы не дали им провести показательный процесс. И не смогли они злорадно кричать, что под видом занятий ивритом евреи создали подпольную террористическую группировку и упражняются с оружием.

Я счастлив, мало кому удается в жизни ощущать такое торжество! Боже, благодарю тебя! Я умею быть благодарным. Я знаю, что ТЫ сотворил чудо, что ТЫ дал мне силы выдержать и перенести то, что многократно превосходит мои скромные человеческие силы. Это ТВОЙ триумф! А я обязан донести это чудо до всех.

Мы добираемся до Свердловска, садимся в поезд. Поезд до Москвы идет сутки. Отрезано все, что было на зоне, все, что было в заключении, весь этот мир остался позади. Поезд мчит нас к новому. Закончилась еще одна из тех так не похожих друг на друга жизней, которые выпали на мою долю. А впереди совсем-совсем другая.

Как я люблю момент, когда не принадлежу ни к той, ни к другой жизни, момент перехода из мира в мир. Момент, когда есть только сейчас, только текущее мгновение. Мы всегда живем ради будущего, так часто смотрим в прошлое, и у нас так редко есть настоящее. А вот сейчас есть только настоящее.

Моя душа, которая, казалось, превратилась в комок льда, понемножечку размягчается и оттаивает. Могучая пружина стресса начинает, наконец-то, распускаться, расслабляться. Мне не нужно быть готовым каждую секунду дать отпор, мне не нужно каждую секунду быть готовым встретить новую провокацию. Слезы освобождения и очищения так и катятся, не переставая, из моих глаз.

Мы подъезжаем, поезд медленно-медленно причаливает к перрону.

На перроне нас встречают только члены нашей семьи: Миша, Оксана, Максим и Аня. Лидеры еврейского движения в Москве хотели организовать нам торжественную встречу, заполонить весь перрон встречающими, пригласить корреспондентов. Но мы решили, не стоит. Не сомневаемся, что масса людей охотно пришла бы встретить и поприветствовать меня. Но время тяжелое и опасное. Пышные встречи, которые организовывали Иде Нудель и Наде Фрадковой, принесли им лишние неприятности.

 

5_Back from Imprisonment

Встреча на вокзале в Москве после освобождения. (02.02.1986).

 

6_Back from Imprisonment - with the brother

Я – справа, Миша — слева.
Видно как опухло мое лицо в заключении

 

Аня:

Выглядел ты вполне по-зэковски. Был такой же опухший, может быть, слегка поменьше. У тебя как-то беспокойно ходили глаза – туда-сюда. Видно было, что ты в диком напряжении. Оно передавалось и мне.

Дов Конторер

Я помню первую встречу в нашем кругу, когда ты вышел на свободу. Ты произнес запомнившуюся мне фразу: «В тюрьме нет ничего такого, ради чего следовало бы, находясь на свободе, поступиться своими убеждениями”. Это были сильные слова в устах человека, по которому было видно, что он оставил в тюрьме изрядную часть своего здоровья. Но вернуться в проект ты, по понятным причинам, не мог, и он оставался под нашим с Зеэвом руководством.


  1. Уничтожение.
  2. Гематрия – сумма числовых значений еврейских букв слова

Лицензия

ЗВУЧАНИЕ ТИШИНЫ Copyright © 2007 by Холмянский Э.. All Rights Reserved.

Обратная связь/Список предложенных исправлений

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *